КАТЕГОРИИ: Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748) |
Зак. 494 2 страница. Месяц на небе ночном Пусть скорее взойдет
Месяц на небе ночном Пусть скорее взойдет. С островов Над равниной морскою Пусть увижу места, Где дом у любимой. № 3651 Исключительная популярность любовных мотивов в японской поэзии связана не только с естественным обращением к одному из самых сильных источников человеческих эмоций. Интенсивное переживание любви уходит своими корнями в особенности синтоистской космологии. Синтоизм не знает концепции всемогущего Творца. В сознании японцев функция мифологического созидания отводилась супружеским парам богов, близость которых и дала возможность появиться всему сущему на свет. Отсюда — традиционно обостренное внимание к отношениям между мужчиной и женщиной. Супружеская близость богов — факт космического значения, запечатленный в мифе; любовь людей — данность эстетическо-психологическая, порождающая
литературу вообще и стихи в частности (в данном случае мы не касаемся социальной роли любви, обеспечивающей генеалогический каркас общества). Через поэтическое переживание любви осознавались границы личности и возможности индивидуального развития. Тем не менее японский вариант «куртуазной любви» никогда не достигал той степени экзальтированности, которая свойственна европейскому средневековью, хотя сама потребность в любви и в японской, и в европейской традициях служит до некоторой степени эквивалентом истинности бытия: «Любовь к Даме, порождающая самое содержание „куртуазности", у трубадуров реализуется в бесконечном совершенствовании куртуазной личности. Она является источником всякого внутреннего движения и прогресса. Любовь становится абсолютным критерием духовной ценности...» [Мейлах, 1975, с. 95]. И хотя китайская литература, казалось бы, предоставила японцам богатейший материал для стихотворного осмысления на уровне сюжета, лишь один мотив прочно и органично вошел в генофонд ранней японской поэзии. Мы имеем в виду цикл песен о Танабата, воспевающих несчастную любовь Волопаса и Ткачихи (Вега и Альтаир), которые разлучены Небесной Рекой (Млечный Путь) и могут встречаться только раз в году — 7-го дня 7-ой луны. В «Манъёсю» около двухсот песен посвящены этой легенде. У Реки Небес, На разных берегах, Мы стоим исполнены тоски... О, хотя бы слово передать До того, пока приду к тебе! № 2011, Перевод А. Е. Глускиной Многие авторы «Кайфусо» представлены и в «Манъёсю». Тема Танабата хорошо представлена и в китаеязычной антологии. Однако сам язык и стоящая за ним поэтическая традиция предопределили различный подход к одной и той же легенде. Вот как, например, воспевает Фудзивара Фусасаки (681— 737) Танабата в «Кайфусо»: В столице государя повеяло первой прохладой, И наслаждается он осенью ранней. В зале, изукрашенной богато, слагают стихи. В золотом павильоне — изысканные развлсчснья. Паланкин [Ткачихи] летит, как феникс по облачной дороге. Словно дракон, пересекает ее повозка Небесную Реку. Если хочешь узнать о встрече бессмертных, Посмотри, как голубая птица влетает в роскошную башню. (Согласно легенде, к императору У в день Танабата прилетела трехногая голубая птица.) Если стихи «Манъёсю» бесхитростно сводят ситуацию к привычному мотиву разлученных влюбленных, то авторы «Кайфусо» следуют континентальным образцам, щедро уснащая поэзию мифологическо-легендарной образностью. Любовная тоска, не опосредованная пространством, вызывает у поэтов «Манъёсю» удивление: И в сердце даже Я не думала, любимый, Что будет так мучительна тоска, Хотя ни горы, ни река Не разлучают нас с тобою. № 601 Перевод А. Е. Глускиной Пространственно-материальная метафора дороги универсальна. И смерть людей — вечная разлука — также описывается с ее помощью: Если б знал я, Где лежит тот путь, По которому уйдешь ты от меня,— Я заранее заставы бы воздвиг, Чтобы только удержать тебя! № 468. Перевод А. Е. Глускиной В «Манъёсю» уже проглядывает ощущение жизни не столько как встречи, сколько как прощания. И мотив разлуки начинает органично переходить в мотив непрочности мира: если жизнь есть движение, расставания с миром не избежать. Впоследствии острое осознание преходящести бытия станет одним из основных в японской поэзии. Обычно это объясняют влиянием буддизма. Однако, как нам представляется, иноземные идеи, не имеющие основания в национальных устоях мировосприятия, обречены лишь на мимолетное любопытство. Наканиси Су-суму справедливо возводит истоки мотива бренности в литературе к этиологическому мифологическому рассказу, объясняющему недолговечность человеческой жизни (миф о Ко-но-хана-но-сакуя-химэ) [Наканиси, 1972, с. 39—52]. Буддизм, возможно, и оказал определенное влияние на общеностальгический лад мировосприятия японцев, но они перевели мировоззрение буддизма в эмоционально-чувственную сферу [Камэи, 1974, с. 50], продемонстрировав еще раз живучесть традиционных парадигм повествовательного, «сюжетного», динамического освоения действительности. Помыслы поэтов «Манъёсю» были устремлены в основном к любви и природе. Но вот в песне Якамоти мы, пожалуй, впервые в японской поэзии встречаем определение предназначения литератора. В оде, воспевающей гору Татияма, Якамоти пишет, что ведет рассказ о ней для людей, никогда Татияму не видевших. По убеждению Якамоти, они должны приходить в восторг, лишь только услышав название горы (№ 4000). Значение этого события в духовной биографии японского народа трудно переоценить — впервые творчество обращено не на внешний мир, а само на себя. Только та область мыслительной деятельности, которая способна определить свое содержащие и предназначение, обладает энергетическим потенциалом для дальнейшего развития через осознанное конструирование канона и собственного языка описания. Поэтика поэзии стала в ближайшем историческом будущем одной из основных тем, над которыми серьезно задумывались средневековые японские мыслители. Так поэзия усилиями Якамоти надолго определяет свое место в жизни. Ее задача понимается прежде всего как передача эстетической информации во времени и пространстве. Поэзия постепенно десакрализуется. Но до современной литературы еще лежит долгий путь: в ней начисто отсутствует авторский вымысел, осознаваемый, как таковой. В данном случае мы говорим только о тенденции. Сам же Якамоти еще не порывает окончательно с поэзией заклинатель-ной. В этом нас убеждает песня, написанная им по случаю засухи. Кончается она так: О, средь распростертых гор Из лощины вдалеке Показавшаяся нам Туча белая, спеши. Поднимись, покинь дворец Властелина вод морских, Затяни небесный свод, Ниспошли на землю дождь! № 4122, Перевод А. Е. Глускиной В поэзии современной подобное запанибратское обращение к природе — не более чем литературный прием, но во времена Якамоти еще не была утрачена вера в магическую действенность Слова. Но все-таки мысль о миссии поэта как передатчика эстетической информации не случайность и не оговорка. По меньшей мере еще два раза мы встречаемся в стихах Якамоти с ее парафразом (№ 4040, 4207). В творчестве Якамоти проглядывается и еще одна черта, позволяющая говорить о его отходе от традиционного стихосложения и несколько сближающая его с «профессиональными» поэтами. Несмотря на общую тенденцию «ситуативное™» порождения текста в японской поэзии, у Якамоти есть несколько песен (№№ 4098, 4120, 4163, 4156, 4266), «сложенных заранее», когда порождение текста и его предполагаемая трансляция разделены во времени — явление само собой разумеющееся в китайской прозе и поэзии этого времени. Любопытно, однако, что в отличие от современных авторов для Якамоти большее значение имеет трансляция текста — как это бывает при исполнении фольклора. Получив новое назначение, Якамоти сложил две песни (№№ 4248, 4249), в которых он выражает печаль расставания со своим другом — судьей Кумэ Хиронава. Тот находился в отъезде, и поэтому стихи были посланы ему позже— в 4-ый день 8-ой луны. Итак, мы знаем дату назначения на должность и день отправления стихов — но нам неизвестно время их написания. Письменная трансляция текста сменила устную — но сохранилась установка на ее первостепенную важность. При сочинении стихов, «сложенных заранее», мы встречаемся с запланированным актом творчества, а не с мгновенным откликом-импровизацией. Но эта линия развития поэзии если и не была впоследствии предана полному забвению, то уж, во всяком случае, подвергалась скептическому осуждению. Логика творчества внутри замкнутой группы, которую мы назвали псевдофольклорной, оказалась доминирующей. Чиновничье-аристо-кратическую среду мы определили как псевдофольклорную группу потому, что, с одной стороны, каждый ее участник являлся одновременно и поэтом и слушателем, т. е. отсутствовало четкое подразделение на творца и аудиторию, а с другой — в ней господствовала установка на персональное творчество. Якамоти, несомненно,— самый яркий представитель переходного периода. Над ним, человеком тихим и чиновным, культивировавшим любовные эмоции, дружеские пирушки и прогулки, все еще тяготеют прежние представления о том, каким подобает быть «настоящему мужчине». И он слагает «Песню мечты о воинской славе», в которой, обращаясь к родителям, рисует автопортрет в образе воина, вооруженного луком и мечом, смело преодолевающего горы, чтобы его имя восторженно повторяли потомки (№ 4164). Стихи «Кокинсю» совсем иные, нежели «Манъёсю». Сливовый цвет Покрылся снегом. Цветов не видно, Но лишь вдохните аромат — Узнаете о них. Кокинсю, № 335 Эти стихи о сливе в снегу, принадлежащие кисти Оно Така-мура, не могли быть написаны поэтом прошлого. Ему было недостаточно ощутить аромат цветов — лишь увидев их, он мог сочинить стихотворение. А поэты «Кокинсю» свободно оперируют звуками и запахами, органично вплетающимися теперь в картину мира. Расписная ширма, для которой поэты «Кокинсю» сочиняют стихотворные подписи, становится для них такой же художественной реальностью, как и сама жизнь. Для поэта же времени «Манъёсю» источником вдохновения мог послужить только «реальный» пейзаж. Критерием при описании отношений между людьми становится достоверность не визуальная, а психологическая. Дама в ответ на послание кавалера, увидевшего ее настолько мимолетно, что он не может решить, явилась ли она
ему на самом деле, решает, что это не имеет никакого значения (№ 477). Нужно сказать, что само знакомство мужчины и женщины происходило достаточно своеобразно: они беседовали, разделенные занавеской, отгораживающей внутренние покои дамы. Так что ни о какой любви с первого взгляда и речи быть не могло, зато влюбиться можно с «первого слова», лишь только услышав голос будущей возлюбленной. Весь одиннадцатый свиток любовной лирики «Кокинсю» отведен под песни, выражающие отношение к объекту почитания, с которым автор не встречался, часто не видел, а лишь слышал о нем. В «Манъёсю» главным препятствием для встречи возлюбленных является физическое пространство, разделяющее их. Хэйанских аристократов расстояние уже не смущает. Лирическая напряженность, возникавшая в «Манъёсю» за счет пространственного удаления, перестает быть столь актуальной. Дистанция психологическая и ее преодоление — вот забота поэтов Хэйана. Отсюда — мотив неразделенной любви, богато представленный в «Кокинсю». И даже земля Китая Во сне Мне показалась близкой. Но ты меня не любишь — И оттого ты далеко. М 768 Пространство, как убедился читатель из предыдущего изложения,— одна из основных, если не самая главная, категория поэзии «Манъёсю». Без пространства, причем достаточно протяженного, поэзии «Манъёсю» не существует. В произведениях поэтов «Кокинсю» топонимы стали появляться реже — аристократы почти перестали путешествовать. Из М'П песен антологии всего 16 составляют раздел «Путешествия» — самый немногочисленный в памятнике. Конь в «Манъёсю» — необходимая составная часть образного строя (более 70 упоминаний), а авторы «Кокинсю» лишь четыре раза осмеливаются проехаться верхом. К чему преодолевать расстояния ради встречи с природой, если ее можно приблизить к собственному дому? На свет появляются декоративные сады, природу имитирующие. Человек из Хэйана благодаря стараниям прошлых поколений уже определил свое место в пространстве. Теперь освоению подлежало время. Обстоятельства места сменяются обстоятельствами временными. В примечаниях к стихам в отличие от «Манъёсю» намного чаще указывается не место, а время их создания. За период, истекший со времени составления «Манъёсю», функция организации эмоциональной жизни перешла от пространства к категории времени. Без времени не существует поэзии «Кокинсю». Так же как и поэты Нара, аристократы Хэйана продолжали отдавать, хотя и в меньшем объеме, поэтическую дань легенде о Танабата. Но вот что любопытно: если в «Манъёсю» суть предания представлялась в виде преодоления возлюбленными — звездами Небесной Реки, то составители «Кокинсю» все песни о Танабата относят к «осенним», и Ткачиха ожидает не своего возлюбленного, а наступления осени. Жду осени И не дождусь, Когда падет мостом Осенний лист На Небесную Реку. № 175 Вообще нужно отметить лексическую смену, происшедшую в «Кокинсю»,— глаголы, обозначающие действия и поступки автора, сменяются глаголом «ждать», ибо теперь поэт неподвижно находится в центре мира. В этом, вероятно, и состоит специфика поэзии «Кокинсю»: мир находится э постоянном движении, человек же физически статичен, но его эмоции пребывают в единстве с изменениями в природе, не сопротивляясь, а подчиняясь пульсированию естественных перемен. Человек живет под диктовку природы, но не наоборот. Патетика первопроходцев и освоения стихии полностью отсутствует. О соловей, пропой о том, Как жаль цветы, Под ветром опадающие. Лепестков не посмею Коснуться рукой. № 106 Сама организация поэтического материала памятника основана, как было сказано, на временных понятиях. Природа как «место» («Манъёсю») становится сферой господства временных отношений. И если проявления времени универсальны и затрагивают всех, то не все ли равно, где ты находишься,— понятия «мой сад» и «мой дом» занимают прочное положение в топографии «Кокинсю». Кукушка кукует летом — будь то в саду собственного дома или на горе Отоха (№№ 141, 142). В стихах «Кокинсю» природа воспринимается исключительно как объект эстетический, т. е. лишенный прагматической функции жизнеобеспечения человека. Осень — это не время урожая, а время пожухших листьев. Любимый символ весны — сакура — вообще лишена съедобных плодов. Японцы пробовали природу не на вкус, а на глаз и на слух. Эту тенденцию удобно, в частности, проследить на динамике изменения поэтического восприятия животного мира. Если в «Манъёсю» еще встречаются упоминания о рыбах, животных диких (кабан, волк, медведь) и домашних (собака, вол), то в «Кокинсю» таких упоминаний нет. Столичные аристократы все более ограничивали себя пределами города, и зооморфные образы, диктуемые активным освоением пространства, уходят в прошлое. Общее число видов представителей живот- ного мира сокращается в «Кокинсю» до 26 (против более чем 80 в «Манъёсю»). Процентное соотношение зоонимов к общему числу песен, составлявшее 18% в «Манъёсю», уменьшается до 14 в «Кокинсю» и падает до 10% в «Синкокинсю» (1205 г.). Чрезвычайно показательно, что представительство растительного мира в поэзии не только не имеет тенденции к сокращению, но даже несколько увеличивается. Японская поэзия более заслуживает эпитета «растительная», нежели «животная», что не в последнюю очередь связано с общим неагрессивным модусом культуры аристократов, способной к поглощению и вырабатыванию информации, но мало заботящейся с ее сколько-нибудь широком распространении. Млекопитающие в «Кокинсю» практически не представлены (за исключением оленя), и наибольшей популярностью пользуются птицы (в особенности кукушка, короткохвостая камы-шовка, именуемая в поэтических переводах соловьем, дикие гуси). Повышенное внимание поэзии именно к птицам объясняется, по всей вероятности, типологической принадлежностью синтоизма к религиям с развитым шаманским комплексом. В подобных религиях птицам принадлежит особая роль как посредникам между шаманом (земной мир) и небом. Поэзия же, в значительной степени эмансипируясь от религии, по-прежнему удерживает птиц в поле своего зрения. Птицы, однако, не представляли собой интереса в качестве самостоятельного объекта описания. Поэты использовали присущие птицам свойства для составления поэтического словаря эпохи. И поэтому японцы так часто прибегали к уподоблениям. Голос любимой — это птичье пенье, стремительное перемещение— их полет, забота — птенцы, укрываемые родительским крылом. Уподобляя человека птице, поэты видели в этом сходстве тождество прежде всего эмоциональное. Так происходит, скажем, при осмыслении образа диких гусей, на которых поэты переносят печаль своего мировидения. Гуси — птицы перелетные. Но в стихах они никогда не прилетают. Сердцу поэта любезно лишь расставание, и потому гуси никогда не возвращаются, хотя трудно, разумеется, заподозрить японских поэтов в недостатке наблюдательности. Точно так же другой популярнейший персонаж поэзии — олень — никогда не находит себе подруги. В стихах животные и птицы — символ. Весны, одиночества, печали, расставания. В средневековых стихах европейских поэтов животный мир также не самоценен. Но в Европе на поэзию крайне глубокий отпечаток наложило христианство с его тотальной установкой на дидактичность. Японской же поэзии этическое осмысление мира совершенно не свойственно. Следует отметить, что противопоставление животного мира человеку выражено в японской культуре далеко не столь энергично, как на Западе. Невозможно себе представить, чтобы японские поэты исходили из библейской парадигмы таких отношений (и поставил Господь человека владыкою «над рыбам>и морскими, и над птицами небесными, и над скотом, и над всею землею, и над всеми гадами, пресмыкающимися по земле». Животный мир (как, впрочем, и вся природа) был в японской поэзии объектом восприятия, свободным от морализующего начала, столь свойственного средневековой европейской поэзии. Не стремились японцы и к описанию фантастических или же экзотических животных, в то время как в стихах европейских поэтов подобные создания, переселившиеся из бестиа-риев, занимают весьма почетное место (подробнее о животных в японской поэзии см. [Ермакова, Мещеряков, 1988]). Поэты «Кокинсю» чрезвычайно чувствительны к бегу времени. Противопоставление и конфликт между вечным и преходящим составляет один из основных источников лирического драматизма. Время «Кокинсю» — не застывшая данность, и в каждом моменте бытия присутствует горечь прошлого и будущего, тоже обычно окрашенного в элегические тона. Хэйанские аристократы воспринимали этот мир как полностью познанный, и цвет печали был главным в их палитре. В настоящем они видели конец прошлого, а в будущем — конец настоящего. Их любовь к пространству и времени была лишена веры и надежды, что в конечном счете и погубило хэйанскую цивилизацию. Осенний клен Листочка не обронит, Но мне не по себе. Багрянец гуще — А зима скорей. № 264 Ах, в этом бренном мире Итог всегда один... Едва раскрылись сакуры бутоны — И вот уже цветы Устлали землю... Л8 73 Рассвет разлуки Близко, близко... Петух не прокричал: «Пора!» А слезы Уж текут... № 640 Вообще говоря, поэты «Кокинсю» (как женщины, так и мужчины) не умели да и не желали сдерживать слезы, единогласно признаваемые мерилом глубины чувств. Как тут не вспомнить о Хитомаро, который еще раздваивался между образом сдержанного мужа и чувствительного влюбленного. В разлуке с женой он сложил: «Считал себя//Я смелым мужем.//И вот — от слез//Промокли рукава...» (Манъёсю, № 135). Переживание времени, как, впрочем, и вся эмоциональная
жизнь аристократов, чрезвычайно лично. Во всяком всеобщем придворный Хэйзна находит свою индивидуальную поэтическую усладу: Не для меня Пришла осенняя пора. Но вот запел сверчок — И раньше всех Печально стало мне. № 186 Но только коллективные ценности могут иметь статус общезначимых. Прежние коллективные представления о сакраль-ности императорской власти, например, если и не исчезают совсем, то находятся уже на периферии поэтического внимания аристократов. Аристократов занимала не прочность бытия, а его зыбкость. Установка на преходящесть становится определяющей в ценностной ориентации элиты японского общества. Отсюда — то значение, которое придавалось стихам в процессе социализации: версификации учили с детства, а человек, не знающий определенного набора поэтических текстов, подвергался остракизму. Стихосложение стало нормой этикета и, несмотря на определенную степень индивидуализации, представляло собой форму коллективного сознания. Так же, как и в «Манъё-сю», в «Собрании старых и новых песен» есть стихи, сочиненные поэтом вместо кого-либо. Мужчина вполне мог написать любовное послание от имени женщины, в котором возлюбленный установленным этикетным способом обреченно упрекается в холодности чувств (№ 618). Создание подобных стихов требует не личного опыта, а знакомства с каноническими образцами. Мы подозреваем, что аристократы умели радоваться, но эстетически-этикетный диктат хэйанского сообщества не позволял выражать свои эмоции менее элегическим образом. Именно канонические образы придавали стихам «Кокинсю» общечеловеческий смысл — несмотря на довольно слабую разработанность словаря родовых понятий, имеющих отношение к человеку. Собственно говоря, японская поэзия не выработала понятий «человек», «люди». Более абстрактен словарь «природный»— в нем встречаются «цветы», «травы», «деревья», «птицы». Высокий общественный статус поэтического сочинительства (но не сочинителей), соединенный с особенностями стиля жизни, привел к определенной «профессионализации» творчества (употребление термина «профессионализм» в данном контексте достаточно условно — стихи умели слагать все, и не существовало резкого отделения творца от аудитории, не было и поэтических школ, появление которых может служить достаточно чутким индикатором следующего шага к окончательной спецификации). Мы имеем здесь в виду не источник доходов, а побудительные мотивы к сочинительству. Японский дом того време- ни не членился на комнаты внутренними перегородками. Вместо них использовались ширмы, которые полагалось украшать живописью и стихами. Стихи же очень часто писались на заказ. Заказчики, естественно, предпочитали наиболее искусных поэтов. Так вот — из восьмисот с небольшим произведений, вошедших в личный сборник Цураюки, более пятисот представляют собой надписи на ширмах. Вот, например, песня, сложенная Цураюки при виде ширмы, расписанной цветами: Не блекнут краски... С тех пор Как зацвели цветы, На свете этом — Всегда весна. Кокинсю, № 931 } Несмотря на столь жизнеутверждающее заявление Цураюки, Несмотря на всю утонченность японской придворной поэзии, р Придворная поэзия наследует эту традицию, осмысляя ее, т> Проблема соотношения между оригиналом произведения и ли 107 105
ской традиционной культуре как «устное — письменное», в соответствии с общими установками европейской культуры приняло в России и форму «рукописное — печатное» [Чудакова, 1986, с. 105—124]; см. также энергичное высказывание В. В. Розанова: «В противоположность этому смятению перед рукописью (чтением ее), к печатному я был совершенно равнодушен, что бы там ни было сказано, хорошо, дурно, позорно, смешно; сколько бы ни ругали, впечатление — „точно это не меня вовсе, а другого ругают"» [Розанов, 1913]. И еще одно обстоятельство, сближающее хэйанскую японо-язычную поэзию с фольклором,— каноничность и жесткие правила бытования танка в значительной степени уничтожали личность творца. Судьба поэта в антологической поэзии решительно отсутствует. Только при таких условиях могли получить широкое распространение поэтические турниры, состязались в которых не отдельные поэты, а две команды — «левых» и «правых». С другой стороны, поэзия в японской художественной традиции индивидуализируется достаточно рано, постепенно становясь неотъемлемой принадлежностью породившей ее личности и одновременно формируя ее саму. Песни «Кодзики» и «Нихон секи» всегда являются эквивалентом прямой речи и воспринимаются как личностное откровение, основным же предназначением прозы в этих памятниках является не душевно-экспрессивная, а повествовательная функция. Таким образом, исторические корни поэзии, которые нам дано проследить, изначально несут в себе семя лирического начала и связаны с выделением личности из коллектива *. Тем не менее генетическая связанность поэзии с коллективными формами сознания позволила культуре выработать достаточное количество разного рода ограничений на формы бытования поэзии, что в очень значительной степени сужало возможности личностного проявления с помощью поэтических средств. Одной из основных социально-культурных функций поэзии стала выработка коллективного сознания людей, принадлежащих к придворному кругу. Танка всемогущего Фудзивара Митинага (966—1027), в 'Которой он выразил упоение собственной властью (Полная луна//Не ведает изъяна.//Подумаю о ней—//Весь этот мир//У ног моих), может считаться уникальной по степени выраженности не ограниченных каноном индивидуальных эмоций. Гораздо более типичны вака Дзиэна (1155—1225), по праву считающегося первым японским историком; см. о нем раздел «История. Продолжение»), в которых никак не отраже-пы его исторические идеи. * Поэзия современности (во всяком случае, лучшая ее часть) играет совсем другую функциональную роль. В нынешнее время личность, как таковая, формируется намного раньше, чем сам поэт. Ее выделенность не вызывает сомнений и закреплена, как правило, законодательно. Поэтому одна из основных функций поэзии, как и любого другого вида искусства, состоит в поиске и формировании подобщества, имеющего сходное с поэтом мироощущение. ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ПРОЗА В эпоху Хэйан проникновение письменности в среду аристократов (как мужчин, так и женщин) характеризуется невиданным дотоле размахом. Чтение становится неотъемлемой частью системы ценностей (бумага, кисть, книга считались весьма достойным подарком). Поведение, сама человеческая жизнь мыслятся до определенной степени как чтение. Замышляя удалиться от мирской жизни, Мурасаки-сикибу в качестве одной из причин, понуждающих ее к немедленному обращению к учению Будды, приводит соображение почти анекдотическое: в старости зрение ее ослабнет, и она не сможет читать сутры [Мураса-ки, 1971, с. 246]. Несколько позже Оэ-но Масафуса (1041—1111) составил свою «творческую биографию» (первоначально она, вероятно, представляла собой предисловие к сборнику его китайских стихов) «Бонэн-но ки» («Записи последних лет»), в которой автор осмысляет свой жизненный путь как процесс последовательного порождения текстов [Бонэн-но ки, 1981].
Дата добавления: 2015-05-09; Просмотров: 428; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы! Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет |