Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

К метафизике культуры 9 страница




С той лишь разницей, что для Гете они являются посредниками не только между логическими противоположностями единого и мно­гого, но и между покоящейся абсолютностью единого и жизнью, по­движным многообразием мира как данности. Поэтому вещи и дол­жны быть прекрасными, чтобы быть истинными, части единичного должны быть сомкнуты в живом взаимодействии, явления - указы­вать друг на друга в полярном взаимосоответствии, допускать свое размещение в ряды при всей своей самостоятельности, всюду стре­миться к равновесию и, лишь достигнув его, завершать свое бытие. Все это - формы созерцаемых явлений, через которые они непо­средственно или символично обнаруживают свою оживленность, дифференцирующую и взаимодействующую игру своих индивидуа­льностей, сдерживаемую абсолютным единством целого. Красота, подобно полярности или равновесию, организованность и непрерыв­ность приносят единичному освобождение из его отъединенности, все же не погружая его в логическое омертвение простого, неразли- ченного Одного. Они - истинные «посредники» не тем, что они в ка­честве некой метафизической реальности вдвигаются между Одним и суммой единичностей и этим столько же разделяют, сколько и связывают, наподобие обычно претендующих на эту роль носителей таких же функций, - но они являются в самых единичностях созер­
цаемым доказательством того, что «идея», божественное, объемлю­щее единство обстоит в этих единичностях; они - формы, уничто­жающие пропасть между Одним и жизнью, а в меру их осуществ­ления открывается, что всеединство живет и что жизнь есть един­ство.

Глава четвертая РАЗДЕЛЬНОСТЬ МИРОВЫХ ЭЛЕМЕНТОВ

Великий синтез мировоззрения Гете можно охарактеризовать следующим образом: ценности, конституирующие произведение ис­кусства как таковое, обладают постоянными, формальными и мета­физическими чертами равенства и единства с миром действитель­ности. Я обозначил в качестве основного убеждения этого мировоз­зрения нераздельность действительности и ценности как предпо­сылки художественности вообще. Каким бы противным идеалу ни представлял себе мир художник, с каким бы равнодушием или от­вращением его фантазия ни относилась к действительности — его мировоззрение будет в таком случае пессимистичным, хаотичным, механистичным и не будет оформляться его художественностью. Но если его мировоззрение художественно в положительном смыс­ле, это может означать лишь то, что воздействия и значимости ху­дожественно оформленного явления тем или иным способом, в том или ином измерении уже обстоят в природноданном явлении. Ведь разве не все художники - поклонники природы? Хотя бы та форма, в которой это выражается и была частичной, ограниченной отдель­ными областями и определялась самыми причудливыми предпо­сылками (durch wunderliche Vorzeichen) и хотя бы некоторые явле­ния современности как будто и указывали на подготавливающийся в этом смысле переворот, который в случае, если бы он действите­льно наступил, означал бы революцию художественной воли, самую радикальную из всех бывших до сей поры. Между тем Гете разви­вает это положительное отношение к действительности, во всяком случае в наиболее всеобъемлющей и чистой последовательности, тем, что красота становится для него показателем истины, идея - созерцаемой в явлении, а то последнее и абсолютное, что таится в произведении искусства, является последним и абсолютным и для действительности. Это, может быть, и служит для него решающим мотивом называть себя «решительным не-христианином». Ибо хри­стианство, по крайней мере в своих аскетизирующих направлениях,
глубже всего прорыло пропасть между действительностью и ценно­стью, даже по сравнению с индийским мировоззрением. Ибо как бы радикально последнее ни лишало действительность всякой ценно­сти, в нашей связи это снова снимается тем, что действительности и не приписывается здесь никакой конкретной бытийной значимости: там, где вся действительность — лишь сон и видимость, т.е., собст­венно, недействительность, недостает, строго говоря, того субъекта, которому можно было бы отказать в ценности. Лишь более резкий образ мысли христианства оставил за миром всю его трехмерность и субстанциальность и все же отнял у него всякое самостоятельное значение, все равно, является ли мир долиной слез и царством дья­вола, или ценности его дарованы ему лишь потусторонней благода­тью, или он — лишь место томления и приготовления для неземного места всех ценностей. Гете одинаково должен был противиться всем трем формам христианского отношения к природной действитель­ности, он, для которого природа «добрая мать», который, правда, до­статочно часто говорит о божьей благодати, но всегда в смысле бога имманентного действительности, мало того, он, который рассматри­вает благодатность набожных людей «как благость природы, кото­рая дарует им такое удовлетворение». В некой глубочайшей основе вещей, к которым ведет по меньшей мере непрерывный путь от их поверхности в прямой противоположности всякому христианскому дуализму, для него действительность и ценность тождественны.

Поскольку это не более чем метафизическое выражение его ху­дожничества (или, может быть, выражение некоего последнего свойства его бытия, действующего через его художничество), мы отвлекаемся от временного развития, от отклонений и подвижной игры элементов, от того, чем несома и осуществляема эта вневре­менная форма. Ибо развитие это как историко-психологическое все­гда лишь относительно и не обладает во временном течении судьбы чистотой и единством «идеи», с которой я пока что отождествлял это развитие (здесь приложимо его смелое слово о законе, которое постоянно следовало бы повторять, - что явление обнаруживает лишь исключения из него). Всякая великая жизнь необходимо дол­жна быть представлена в этой категориальной двойственности: идея как нечто всюду присутствующее (durchgehende) и стоящее выше, являющееся чем-то третьим по ту сторону противоположно­сти абстрактного понятия и динамической реальности, и жизнь, и деятельность, протекающая во времени в многообразнейших отсто­яниях от идеи и в бесконечном к ней приближении. Быть может, каждая жизнь подлежит этим двум точкам зрения, но великой
жизнью мы называем именно ту, созерцание которой неминуемо и решительно заставляет нас противоставить их друг другу благода­ря тому, что идея такой жизни и ее душевно-живое осуществление каждое для себя образует нечто целое. Быть может, такое неизбеж­ное методологическое расчленение служит только символом вне­временной, метафизической трагедии всего великого, между тем как отдельные трагедии, данные во времени, - лишь ее закрепле­ния в форме судьбы. Я теперь обращаюсь ко второму из двух аспек­тов гетевского духовного мирооформления, к сменяющимся синте­зам, к перебивающимся отношениям и отстояниям элементов, в единстве которых для нас до сих пор обстояла, так сказать, абсо­лютная идея его мышления мира.

Если мы спросим себя, какова же была более точная формула, выражающая столь целостное, в конце концов, отношение между искусством и действительностью, осуществленное Гете, то тотчас убедимся, что на этот вопрос нельзя ответить однозначно. Не только в различные эпохи его жизни, но и в пределах одной и той же эпохи встречаются совершенно несовместимые высказывания его об этом отношении. Мало того, как это ни парадоксально, но основанием для этого расхождения в его собственных толкованиях, быть может, служит, согласно его принципиальнейшим и последним убеждени­ям, как раз безусловная близость этого отношения и его объединен- ность общими корнями. Ибо, подобно тому как в высшей степени тесная связь между двумя людьми приносит с собой скорее смену задушевной близости и ссоры, перемещение центра тяжести, даже возможность разрыва и примирения, чем более чуждое отношение, которое гораздо легче держится однажды данным характером и температурой, - так и в пределах одного духа два понятия, безу­словно друг с другом связанные, особенно склонны к тому, чтобы пережить множество расхождений своей взаимной судьбы. На мой взгляд, в высказываниях Гете сменяются три принципиальных от­ношения между природой и искусством, причем так, что каждое из них выступало в одной из его трех жизненных эпох: юношества, эпоха, связанная с путешествием в Италию, и старости. Мы увидим, что его теории искусства в данную эпоху всецело гармонируют с остальными ее характерными чертами. Все же я выставляю этот историко-эволюционный разбор, безусловно, в качестве гипотезы, тем более что как раз в этом вопросе у Гете известные мысли и про­зрения, относящиеся к позднему и зрелому возрасту, вспыхивают в более раннюю эпоху почти без всякой связи с ней - с той непости­
жимостью и вневременностью гения, как это случается у Рембранд­та или Бетховена.

О своем юношеском отношении к произведениям искусства — в лейпцигский период - он впоследствии сообщает следующее: «Все, что я не мог рассматривать как природу, поставить на место приро­ды или сравнить со знакомым предметом, не имело на меня никако­го действия». Природная действительность и художественная цен­ность пребывают для него в то время в некоем наивном недиффе­ренцированном единстве, которое он видит исключительно со сторо­ны первой. В письмах из Швейцарии 1775 г. он признается, что при виде чудесного изображения обнаженного тела он потому не мог ис­пытывать ни радости, ни настоящего интереса, что не имел в своем опыте достаточно наглядного живого образа человеческого тела. Ду- ховно-исторические мотивы, направлявшие его в сторону поэтиче­ского натурализма, достаточно известны. Но тот душевный слой, ко­торый служил подстройкой всей этой тенденции, кажется мне на­меченным в том, как он сам характеризует свою юношескую эпоху как «состояние, преисполненное любви». Бьющее через край сердце юноши, как об этом свидетельствует каждое его выражение, стре­милось вобрать в себя весь мир и отдаться всему миру. Не было та­кой действительности, которую бы он страстно не обнимал, со стра­стью, которая, так сказать, не зажигалась в нем предметом, но словно спонтанно прорывалась из полноты его жизни и бросалась на предмет просто потому, что он был. На двадцать шестом году он пи­шет, что художник особенно сильно и действенно чует и выражает лишь те красоты, «которые проявляются во всей природе», «могу­щество того колдовства», которое овевает действительность и жизнь. «Мир расстилается перед ним, как перед своим творцом, ко­торый в то мгновение, когда он радуется сотворенному, еще упива­ется теми гармониями, которыми он создал мир и в которых мир пребывает». Для меня несомненно одно: он в эту эпоху любит дейст­вительность не потому, что она несет ему идею и ценность, но он это в ней видит потому, что любит ее. Это типичное отношение юноши к любимой женщине потенцируется его жизненным преизбытком до мировой эротики. Но благодаря тому, что эта первая форма нераз­дельности действительности и художественной ценности - он гово­рит впоследствии, что его стихотворения двадцатилетнего возраста «с энтузиазмом провозглашают природу-искусство и искус- ство-природу», - еще не означала прочного синтеза, а шла только от субъекта, который томился в стремлении раздарить невероятное богатство, акценты могли при случае распределяться совершенно
иначе. За два года до только что приведенного, он пишет нечто со­вершенно иное: «Если искусство и вправду украшает вещи, то все же оно это делает не по примеру природы. Ибо природа есть сила, поглощающая силу; тысячу растоптанных зачатков; прекрасное и безобразное, доброе и злое, с одинаковым правом существующие. А искусство как раз обратное (das Widerspiel); оно проистекает из стараний индивидуума сохранить себя против разрушающей силы целого. Человек укрепляется против природы, чтобы избегнуть ее тысячекратных зол и усладиться лишь положенной мерой благ, по­ка ему наконец не удастся заключить во дворец циркуляцию всех своих потребностей, заворожить всю рассеянную (!) красоту и сча­стье в его стеклянные стены».

Но в том же году в чудесном предвосхищении он поднимается еще выше всей этой противоположности: предстоит (bestehe) ли в искусстве и лишь в нем действенна природная действительность, которая всюду прекрасна, или же искусство обладает красотой, ко­торая не дана ему природой и которую оно по праву полагает себе целью: «Они хотят вас уверить в том, что прекрасные искусства возникли из склонности, которую мы будто бы имеем, украшать ве­щи, окружающие нас. Это неправда! Искусство есть нечто образую­щее задолго до того, как оно прекрасно, и все же такое истинное, бо­льшое искусство иногда даже истиннее и больше, чем само прекрас­ное искусство. Ибо в человеке живет некая образующая природа, которая тотчас же проявляет себя деятельной, лишь только его су­ществование обеспечено. И пускай эти образования (diese Bildnerei) состоят из самых произвольных форм, они будут согласованы поми­мо каких-либо пропорций в фигурах, ибо единое ощущение создало из них характерное целое». Это, пожалуй, одно из глубочайших по­знаний об искусстве: что оно проистекает не из эвдемонистического стремления к красоте, но из творческого импульса «образующей природы» в нас, которая хочет формовать. Это родственно плато­новской Диотиме, которая основывает Эрос вне всякой жажды на­слаждения на инстинкте нашего существа: творить и сохранять на­ше бытие порождением вне нас телесных и душевных образований. Это находит себе дополнение в представлении, которым - хотя бы и не с одинаковой отчетливостью- переполнены стихотворения тех же лет: что в «кончиках пальцев художника» - это теперь излюб­ленное выражение Гете - прорывается сила природы и ее «перво- истоков». Правда, в этот ранний период «природа» понимается им еще в чисто динамическом смысле, как напор, как бьющий источ­ник, но еще не как единство образований, еще не как место «идеи».

Жизнь и действительность должны были напряженней противосто­ять друг другу с тем, чтобы под влиянием Италии и классики воз­никло более углубленное понятие природы как собственно форми­рующего начала и на основании этого красота произведения искус­ства явилась бы откровением как совершенства человека, так и действительности вне его. Его юношеский натурализм проистекал из чувства силы, которая была нечто субъективное, которая одина­ково включала в чувство своей несломленной мощи и природу, и ис­кусство и овладевала миром. Этому состоянию его художничества и соответствует следующее место из письма: «Видите, милый, в чем все начало и конец всякого писания: воспроизведение мира, окру­жающего меня, через внутренний мир, который все схватывает, связывает, заново создает, лепит и снова восстанавливает (wieder hinstellt) в собственной форме и манере».

Нигде красота не является здесь специфично эстетической цен­ностью, руководящим понятием, для себя определяющим и решаю­щим. Да это и противоречило бы всячески внутренней позиции его молодости. Не потому, что эта категория была чем-то слишком неж­ным и тихим, чтобы удовлетворять бурному напору этого периода - это было бы уже слишком внешним, - но потому, что молодость его (в одной из последующих глав я это разовью подробнее) была ис­полнена идеалом личного бытия как целого, человеческой тотально­сти как единства. Красота была здесь чем-то односторонним, диф­ференцированным, она не могла быть вождем и последней инстан­цией для непосредственной целостности этого существования и это­го идеального образования, лежащего до всякого синтеза, потому что те элементы, в синтезировании которых протекала его последу­ющая жизнь, вообще еще не отделялись друг от друга. Это была стадия, так сказать, не критического, субъективного единства дей­ствительности и ценности; ибо течение этой жизни просто увлекало оформленный в нем художественный идеал в свое единство и, чув­ствуя себя сильнейшей, непосредственнейшей действительностью, оно всецело наполняло этот идеал содержанием действительности. Именно поэтому идея красоты, противостоящей действительности, могла, правда, возникнуть, но не сделаться на равных правах ее се­рьезным противником.

В веймарские годы, до итальянского путешествия, это основное отношение сдвигается, его элементы делаются друг для друга проб­лематичными и тянутся к новому единству, более принципиальному и более обоснованному. Оглядываясь впоследствии на решающие предпосылки всего новообразования этого отношения, Гете обозна­
чает их следующим образом: он привез с собой в Веймар ряд нео­конченных поэтических работ, не будучи в состоянии их продол­жать; «ибо благодаря тому, что художник путем антиципации пред­восхищает мир, напирающий на него, действительный мир ему неу­добен и ему мешает; мир хочет ему дать то, что у него уже есть, но иначе, так, что он принужден усваивать это себе во второй раз». Из­вестно, какие невероятные требования ставились ему веймарскими условиями, требования, которые он мог удовлетворить лишь само- отверженнейшим напряжением всех своих сил. Можно, пожалуй, сказать, что здесь действительность встала перед Гете во всей своей субстанциональности, суровости, самозаконности, действите­льности как человеческого существования и его отношений, так и природы; ибо здесь тотчас же выступают и его естественно-истори­ческие интересы, отчасти вызванные его служебными обязанностя­ми. Формующая сила его духа, которой до сих пор было достаточно создавать себе свой мир и которая поэтому не оставляла места для антагонизма его элементов (несмотря на все страдания и всю неу­довлетворенность), теперь впервые столкнулась с миром как с реа­льностью в собственном смысле и прежде всего, неминуемо, как с чем-то «неудобным и мешающим». То, что вещи, содержание и зна­чимость которых художник, правда, «путем антиципации» в себе несет, предстояли Гете отныне в форме реальности, это-то и предъ­являло к нему данные требования нового их усвоения. Жизненная структура, тотчас же выработавшаяся в этом направлении, была такова: глубиннейшее в личности, то, что ощущалось им как носи­тель подлинных ценностей, замкнулось в себе. Дневники конца се­мидесятых и начала восьмидесятых годов выражают это с разите­льным упорством, например: «Лучшее - это глубочайшая тишина, в которой я по отношению к миру живу, и расту, и приобретаю». «За­мерз по отношению ко всем людям». К тому же - постоянное под­черкивание «чистого» как своего идеала, очевидно, в том смысле, что внутренние ценности должны пребывать отделенными и несме­шанными со смутной действительностью, его окружающей. Отно­шение к г-же фон Штейн этому не противоречит; ибо он постоянно подчеркивает, что она как раз единственный человек, перед кото­рым он мог быть совершенно открытым, он как будто втянул ее в круг своего «я». Эта жизненная тенденция поддерживалась, конеч­но, не без колебания (как и вообще ни одна из его эпох не протекает в понятийном единстве). Гете при случае говорит о «любви и дове­рии без границ, которые сделались для него привычкой», но все же он пишет: «Боги прекраснейшим образом сохраняют мне равноду­
шие и чистоту, но зато с каждым днем вянет цвет доверия, откро­венности, преданной любви». Не может подлежать сомнению, что, согласно существенному его жизнеопределению, действительность и ценность для него постепенно все более и более расходились и ан­тагонизм их делался все более и более напряженным. Истощение поэтической продуктивности было столько же действием, сколько и причиной этого. Ибо покуда эта продуктивность продолжалась и до­минировала, он был окружен миром, в котором он был уверен и ко­торый оформлялся внутренними и художественными ценностями, но лишь только она остановилась, тотчас выдвинулась вперед дей­ствительность и обнаружила свою чуждость этим ценностям.

По мере того как и то, и другое расходилось все дальше и даль­ше, по мере того, как для него все безнадежнее отдалялась возмож­ность найти в созерцаемом, в действительном удовлетворение для глубочайших потребностей своей природы - возникал тот ужасаю­щий по своему напряжению раскол всего существа Гете, для разре­шения которого ему его счастливым инстинктом был предложен итальянский, классический мир. Это томление было для него, как он пишет из Рима, «в последние годы чем-то вроде болезни, от которой меня могли исцелить лишь зрительное впечатление, лишь подлин­ное присутствие». Он имеет в виду не что иное, как именно эту ра­зорванность сущностных элементов, на единство которых был на­правлен последний смысл его существования, когда он в решающем письме к герцогу сообщает лишь один мотив в оправдание своего отъезда: ему «хочется сделать свое существование более целост­ным».

А там, из полноты осуществленности, три четверти года спустя: «Я знавал счастливых людей, которые счастливы только потому, что они цельны, - этого я теперь тоже хочу и должен достигнуть, и я это могу». Рассматриваемое с другой стороны, это ощущение жиз­ни, это счастье его существования заключалось в том, что глубин- нейшие его порождения, все необходимейшее, прорывавшееся из подлинной самости его жизни, находило свое отображение и под­тверждение в объективности идеи, созерцания, действительности - хотя бы тем, что его художественно-творческая сила воздвигла пе­ред ним и вокруг него мир, выполнявший эту задачу. Эта витальная гармония была разорвана веймарскими годами во всей их суетливой мелочности, их северными уродствами, их поэтической бесплодно­стью. Тем, что Италия восстанавливала эту гармонию, она восста­навливала и Гете. Значительно более поздняя заметка гласит: «Ищите в себе, и вы найдете все, и радуйтесь, что там, вовне, как
бы вы это ни называли, есть природа, которая говорит "да" и "аминь" всему тому, что вы нашли в самих себе». Такова была при­рода, которую он искал в Италии, которая сообщала ему успокаива­ющую уверенность в том, что его глубочайшее существо не было атомом, оторванным от мировой сущности, обреченным на метафи­зическое одиночество. И Гете мог это от нее ждать потому, что в ней он находил применение также и объективного разрыва между дей­ствительностью и идеей, между бытием и ценностью, примирение, осуществленное наглядно и художественно. Гете сделался чистей­шим и выразительнейшим представителем одного феномена, един­ственного и несравнимого во всей культурной истории человечест­ва: северянина в Италии. Северный человек, не ограничивающий свою жизнь в Италии тем, что там приспособлено для иностранцев, и проникающий до подлинной итальянской почвы сквозь интерна­циональную нивелировку больших городов, чувствует, как расша­тываются в нем прочные категории, зарегистрированность и за- штемпелеванность, которые придают нашей жизни столько жесто­кого и нудного; и не только в смысле освобождения, которое дается всяким путешествием, но чудесное сплетение истории, пейзажа и искусства, как и смешение лени и темперамента в итальянском на­роде, являются столь же богатым, сколько податливым материалом для каждого индивидуального оформления дня и жизни. Изречение Фейербаха - Рим указует каждому то место, к которому он при­зван, - выражает то же самое, но лишь в более положительном и, можно сказать, насильственном смысле. Это своеобразное освобож­дение, которое тотчас же может перейти в активность на данных уже ценностях и которое естественно может получить в Италии не сам итальянец, а лишь иностранец, нашло свое классическое запе- чатление в Гете. Испытанная действительность и возведенная в ис­кусство истина отныне учат его тому, что идеальные ценности жиз­ни могут и не находиться вне самой жизни, как это ему представля­лось при свете «серенького дня там, на Севере» и как это в мону­ментальном, так сказать, виде было дано в философии Канта.

Ибо здесь речь идет не только о художественном и общем экзи­стенциальном, но в особенности о «нравственном перерождении», пережитом Гете в Италии. Этот разобранный нами в другом месте жизненный идеал, заключающийся в завершении природой данной индивидуальности как таковой, возвышающийся над доступными понятийной фиксации противоположениями доброго и злого и включающей в себя всю напряженность их жизненного противоре­чия, - этот идеал изначально заложен в гетевской позиции по отно­
шению к бытию и, безусловно, достиг в Италии только большей яс­ности и прочности. Ведь и в этом заключается некое восполнение человека до «большей целостности». Однако не в этом я вижу то специфичное, чего он достиг в Италии для своих моральных воззре­ний, но мне хотелось бы перенести это специфичное - конечно, здесь речь идет не более чем о гипотетическом толковании — на ту этическую оценку, которую приобрело в нем чувственное. Однако как раз характерное для гетевского жизнесозерцания значение чув­ственного вообще является затруднением для истолкования его. Ибо двойственный смысл, в котором мы обычно употребляем это слово: с одной стороны, как некая рецептивность, принадлежащая миру как представлению, некое качество, присущее (anhaftencle) вещам или на них перенесенное; с другой стороны, как некая импульсивность, принадлежащая миру как воле, некое желание, которое хочет удов­летворить себя в наслаждении вещами, оба эти смысла Гете не разграничивает. Как вдыхание и выдыхание являются для него символом единства противонаправленностей, также он, по-видимо- му, пользуется и словом «чувственное», чтобы выразить глубокую сопричастность созерцания и желания, объективного и субъектив­ного в нашем отношении к бытию. Как чувственность, понятая та­ким образом, не составляла для него противоречия «теоретическому разуму», но как он, наоборот, страстно боролся с этим рационали­стическим ценностным различением, точно так же не могла чувст­венность и, с другой стороны, принципиально враждебно противо­стоять «практическому разуму».

Из этого развивается понятие нравственного, обнимающее мо­ральное в узком смысле. Это можно было бы назвать совокупно­стью состояний всего внутреннего человека, доходящей до созна­ния в чувстве, в его постоянстве и его сменах. Тем, что здесь поня­тие нравственности больше не ограничивается исключительно практически-моральным, но бытие, не выходящее за свои пределы, и наполняет категорию нравственного, категория эта выигрывает тем самым место для понятия чувственности, так обозначенное единство, которое является для Гете общим корнем, или субстан­цией, как объективно воспринимающей, так и субъективно желаю­щей «чувственности», обнимается широким смыслом нравственного. Несравненным доказательством служит то, что глава учения о цве­тах- «чувственно-нравственное действие цвета» всецело отделена от главы - «эстетическое действие». Но это общее отношение прояв­ляется в гетевском жизнесозерцании еще в одном определенном за­острении, которое чрезвычайно показательно для расхождения и
взаимопроникновения действительности и ценности. Решающим в этом смысле является место из «Мейстера»: «Нехорошо преследо­вать нравственное совершенство в одиночестве, замкнувшись в се­бе; наоборот, легко убедиться, что всякий, чей дух стремится к мо­ральной культуре, имеет все основания одновременно развивать и свою более тонкую чувственность, чтобы не оказаться в опасности соскользнуть со своей моральной высоты, предавшись приманкам беспорядочной фантазии». В другом месте он даже считает, что для трех возвышенных идей: Бог, добродетель и бессмертие, очевидно, имеются три соответствующих требования высшей чувственности: «золото, здоровье и долгая жизнь». В «Поэзии и правде» Гете осуж­дает «отделение чувственного от нравственного, что расщепляет ощущения любви и ощущения желания». Во всем этом намечается, таким образом, великая идея некоего потенцирования и завершения чувственного в самом себе (очевидно, в том целостном смысле обоих значений чувственного), идея- этически ценная; она достигает своей вершины в позднем изречении: «Лишь чувственно-высшее - тот элемент, в котором может воплотиться нравственно-высшее». И не противоречием этой идее, а подтверждением ее служат те слу­чаи, когда для Гете чувственность решительно отказывается при­знавать над собой власть нравственного- ведь раз чувственность уже, благодаря оформлению и возвышению самой себя, причастна нравственному в самом широком его смысле, то она и не может быть еще раз подчинена. Постоянно подчеркивая чувственный характер искусств, он музыке и всем искусствам вообще отказывает в праве «действовать на мораль» и в особенности считает великой ошибкой «выдавать сцену, этот институт, посвященный собственно лишь вы­сшей чувственности, за институт нравственный, который мог бы учить или исправлять».

В том заключается вся оригинальность и глубина точки зрения, согласно которой чувственному в силу его нравственной самостоя­тельности запрещено или не вменяется в обязанность служить про­стым средством нравственного. Как для него в сфере объектив­но-метафизического данная природой действительность не являет­ся (в противоположность христианству) чем-то бесценным в себе, могущим при случае, будучи ориентированным по ценности, сдела­ться ступенью на пути к ней и средством к ее достижению, но по­добно тому, как действительность в себе и для себя есть ценное по преимуществу, так и ее субъективное соответствие, чувственность, не может быть наполнена ценностями, почерпнутыми из нравствен­ности, которая ей чужда, но она обладает этой ценностью сама по
себе и для себя и из того же первоначального источника. Мне ка­жется, что познание это относится к кругу его итальянских дости­жений. Хотя, как я уже на это указывал, Гете во всей своей чистоте не признал принципиального дуализма, тем не менее последние го­ды перед отъездом в Италию все-таки, несомненно, омрачили чув­ственную целостность его существа более, чем одним расколом. Бо­лее всего, пожалуй, отношением к замужней женщине, в котором, какую бы форму оно ни приняло, могла восторжествовать всегда лишь одна сторона дуализма и которое в последние годы благодаря ревности Шарлотты как будто еще расщепилось для него в том же направлении.

И вот в Италии все это, по-видимому, прояснилось и впервые принципиально встало на свое место. Через несколько месяцев Гете уже пишет: «Как морально благотворно для меня, кроме всего, жи­тье среди всецело чувственного народа». Конфликт разрешился так же, как все внутренние противоборства этой жизни: не путем по­давления одной из сторон или компромисса между обеими, но путем возвращения к основному единству своего существа, ценность кото­рого была для него ценностью абсолютной и которое пропитывало этой ценностью все разветвления его мироотношения, по каким бы направлениям они ни расходились. В кантовском учении о морали, где речь идет о борьбе чувственности, страсти и долга, пожалуй, выражена судьба большинства людей.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-26; Просмотров: 366; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.008 сек.